Венедикт Ерофеев

(24 октября 1938 — 11 мая 1990)

Венедикт Васильевич Ерофеев

Родители — крестьяне Симбирской губернии. Спасаясь от голода, приехали в Карелию, где на станции Чупа и родился В. Ерофеев. В 1946-м отца арестовали («за антисоветскую агитацию»), срок — пять лет лагерей. Чтобы дети (а их было пятеро) не умерли с голода, мать «оставила семью» — тогда они попадали в детский дом. Так и уцелели…

В 1955 году В. Ерофеев с золотой медалью окончил школу и поступил в МГУ. Через полтора года отчислен за отказ посещать военные занятия. Поступал в педагогические институты Владимира, Коломны, Орехова-Зуева, но курса не кончил нигде.

С середины 60-х начались его странствия по стране: Украина, Карелия, Средняя Азия, Подмосковье…

Поэма «Москва—Петушки» написана в 1970 году (по другим сведениям в 1969-м). В СССР впервые опубликована в журнале «Трезвость и культура» (1988 г.).

Венедикт Васильевич Ерофеев умер в Москве.

Некоторые его произведения считаются утерянными.

МОСКВА—ПЕТУШКИ

(фрагменты)

СЕРП И МОЛОТ — КАРАЧАРОВО

И немедленно выпил.

КАРАЧАРОВО — ЧУХЛИНКА

А выпив — сами видите, как долго я морщился и сдерживал тошноту, сколько чертыхался и сквернословил. Не то пять минут, не то семь минут, не то целую вечность — так и метался в четырёх стенах, ухватив себя за горло, и умолял Бога моего не обижать меня..

И до самого Карачарова, от Серпа и Молота до Карачарова, мой Бог не мог расслышать мою мольбу, — выпитый стакан то клубился где-то между чревом и пищеводом, то взмётывался вверх, то снова опадал. Это было как Везувий, Геркуланум и Помпея, как первомайский салют в столице моей страны. И я страдал и молился.

И вот только у Карачарова мой Бог расслышал и внял. Всё улеглось и притихло. А уж если у меня что-нибудь притихнет и уляжется, так это безповоротно. Будьте уверены. Я уважаю природу, было бы некрасиво возвращать природе её дары... Да.

Я кое-как пригладил волосы и вернулся в вагон. Публика посмотрела в меня почти безучастно, круглыми и как будто ничем не занятыми глазами...

Мне это нравится. Мне нравится, что у народа моей страны глаза такие пустые и выпуклые. Это вселяет в меня чувство законной гордости. Можно себе представить, какие глаза там. Где всё продается и всё покупается: глубоко спрятанные, притаившиеся, хищные и перепуганные глаза... Коррупция, девальвация, безработица, пауперизм... Смотрят исподлобья, с неутихающей заботой и мукой — вот какие глаза в мире Чистогана...

Зато у моего народа — какие глаза! Они постоянно навыкате, но — никакого напряжения в них. Полное отсутствие всякого смысла — но зато какая мощь! (Какая духовная мощь!) Эти глаза не продадут. Ничего не продадут и ничего не купят. Что бы ни случилось с моей страной. Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий, в годину любых испытаний и бедствий — эти глаза не сморгнут. Им всё божья роса...

Мне нравится мой народ. Я счастлив, что родился и возмужал под взглядами этих глаз. Плохо только вот что: вдруг да они заметили, что я сейчас там на площадке выделывал?.. Кувыркался из угла в угол, как великий трагик Федор Шаляпин, с рукою на горле, как будто меня что душило?

Ну да впрочем, пусть. Если кто и видел — пусть. Может, я там что репетировал? Да... В самом деле. Может, я играл в безсмертную драму «Отелло, мавр венецианский»? Играл в одиночку и сразу во всех ролях? Я, например, изменил себе, своим убеждениям: вернее, я стал подозревать себя в измене самому себе и своим убеждениям: я себе нашептал про себя, — о, такое нашептал! — и вот я, возлюбивший себя за муки, как самого себя, — я принялся себя душить. Схватил себя за горло и душу. Да мало ли что я там делал?

Вон — справа, у окошка — сидят двое. Один такой тупой-тупой и в телогрейке. А другой такой умный-умный и в коверкотовом пальто. И пожалуйста — никого не стыдятся, наливают и пьют. Не выбегают в тамбур и не заламывают рук. Тупой-тупой выпьет, крякнет и говорит: «А! Хорошо пошла, курва!» А умный-умный выпьет и говорит: «Транс-цен-ден-тально!» И таким праздничным голосом! Тупой-тупой закусывает и говорит: «За-ку-уска у нас се-годня — блеск! Закуска типа “я вас умоляю!”» А умный-умный жуёт и говорит: «Да-а-а... Транс-цен-ден-тально!..»

Поразительно! Я вошёл в вагон и сижу, страдаю от мысли, за кого меня приняли — мавра или не мавра? плохо обо мне подумали, хорошо ли? А эти — пьют горячо и открыто, как венцы творения, пьют с сознанием собственного превосходства над миром... «Закуска типа “я вас умоляю!”»... Я, похмеляясь утром, прячусь от неба и земли, потому что это интимнее всякой интимности!.. До работы пью — прячусь. Во время работы пью — прячусь... а эти!! «Транс-цен-ден-таль-но!»

Мне очень вредит моя деликатность, она исковеркала мне мою юность. Моё детство и отрочество... Скорее так: скорее это не деликатность, а просто я безгранично расширил сферу интимного — сколько раз это губило меня...

Вот сейчас я вам расскажу. Помню, лет десять тому назад я поселился в Орехово-Зуево. К тому времени, как я поселился, в моей комнате уже жило четверо, я стал у них пятым. Мы жили душа в душу, и ссор не было никаких. Если кто-нибудь хотел пить портвейн, он вставал и говорил: «Ребята, я хочу пить портвейн». А все говорили: «Хорошо. Пей портвейн. Мы тоже будем с тобой пить портвейн». Если кого-нибудь тянуло на пиво, всех тоже тянуло на пиво.

Прекрасно. Но вдруг я стал замечать, что эти четверо как-то о т с т р а н я ю т меня от себя, как-то ш е п ч у т с я, на меня глядя, как-то с м о т р я т за мной, если я куда пойду. Странно мне было это и даже чуть тревожно... И на их физиономиях я читал ту же озабоченность и будто даже страх... «В чём дело? — терзался я. — Отчего это так?»

И вот наступил вечер, когда я понял, в чём дело и отчего это так. Я, помнится, в этот день даже и не вставал с постели: я выпил пива и затосковал. Просто: лежал и тосковал.

И вижу: все четверо потихоньку меня обсаживают — двое сели на стулья у изголовья, а двое в ногах. И смотрят мне в глаза, смотрят с упрёком, смотрят с ожесточением людей, не могущих постигнуть какую-то заключенную во мне тайну... Не иначе, как что-то случилось.

— Послушай-ка, — сказали они, — ты э т о б р о с ь.

— Что «брось»?.. — я изумился и чуть привстал.

— Брось считать, что ты выше других... что мы мелкая сошка, а ты Каин и Манфред!..

— Да с чего вы взяли!..

— А вот с того и взяли. Ты пиво сегодня пил?

ЧУХЛИНКА — КУСКОВО

— Пил.

— Много пил?

— Много.

— Ну так вставай и иди.

— Да куда «иди»?

— Будто не знаешь! Получается так — мы мелкие козявки и подлецы, а ты Каин и Манфред...

— Позвольте, — говорю, — я этого не утверждал...

— Нет, утверждал. Как ты поселился к нам — ты каждый день это утверждаешь. Не словом, но делом. Даже не делом, а отсутствием этого дела. Ты н е г а т и в н о это утверждаешь...

— Да какого «дела»? Каким «о т с у т с т в и е м»? — я уж от изумления совсем глаза распахнул...

— Да известно какого дела. До ветру ты не ходишь — вот что. Мы сразу почувствовали: что-то неладно. С тех пор как ты поселился, мы никто ни разу не видели, чтобы ты в туалет пошёл. Ну, ладно, по большой нужде ещё ладно! Но ведь ни разу даже по малой... даже по малой!

И всё это было сказано без улыбки, тоном до смерти оскорблённым.

— Нет, ребята, вы меня неправильно поняли...

— Нет, мы тебя правильно поняли...

— Да нет же, не поняли. Не могу же я, как вы, встать с постели, сказать во всеуслышание: «Ну, ребята, я ...ать пошёл!» или «Ну, ребята я ...ать пошёл!» Не могу же я так...

— Да почему же ты не можешь! Мы — можем, а ты — не можешь! Выходит, ты лучше нас! Мы грязные животные, а ты как лилея!..

— Да нет же... Как бы это вам объяснить...

— Нам нечего объяснять... нам всё ясно.

— Да вы послушайте... поймите же... в этом мире есть вещи...

— Мы не хуже тебя знаем, какие есть вещи, а каких вещей нет...

И я никак не мог их ни в чём убедить. Они своими угрюмыми взглядами пронзали мне душу... Я начинал сдаваться...

— Ну, конечно, я тоже могу... я тоже мог бы...

— Вот-вот. Значит, ты — можешь, как мы. А мы, как ты, — не можем. Ты, конечно, всё можешь, а мы ничего не можем. Ты Манфред, ты Каин, а мы как плевки у тебя под ногами...

— Да нет, нет, — тут уж я совсем запутался. — В этом мире есть вещи... есть такие сферы... нельзя же так просто: встать и пойти. Потому что самоограничение, что ли?.. есть такая заповеданность стыда, со времен Ивана Тургенева... и потом — клятва на Воробьевых горах... И после этого встать и сказать: «Ну, ребята...» Как-то оскорбительно... Ведь если у кого щепетильное сердце...

Они, все четверо, глядели на меня уничтожающе. Я пожал плечами и безнадежно затих.

— Ты это брось про Ивана Тургенева. Говори, да не заговаривайся, сами читали. А ты лучше вот что скажи: ты пиво сегодня пил?

— Пил.

— Сколько кружек?

— Две больших и одну маленькую.

— Ну так вставай и иди. Чтобы мы все видели, что ты пошёл. Не унижай нас и не мучь. Вставай и иди.

Ну что ж, я встал и пошёл. Не для того, чтобы облегчить себя. Для того, чтобы их облегчить. А когда вернулся, один из них мне сказал: «С такими позорными взглядами ты вечно будешь одиноким и несчастным».

Да. И он был совершенно прав. Я знаю многие замыслы Бога, но для чего он вложил в меня столько целомудрия, я до сих пор так и не знаю.

Источник с форматированием