Ольга Ермолаева

(Родилась 3 февраля 1947 г.)

Ольга Юрьевна Ермолаева

                                                    Фотография из архива автора

Родилась (1947) в Новокузнецке (Кемеровская область). Родня по материнской линии из сибирских крестьян. Мама — учительница. После школы О. Ермолаева год работала маршрутной рабочей в геологической партии на Сихотэ-Алине, в 1970-м — воспитательница в детском доме на дальневосточной станции Бира.

В 1975 году окончила театрально-режиссёрское отделение Института культуры. Работала в журналистике.

Ольга Юрьевна Ермолаева выпустила пять книг стихотворений. Третий десяток лет заведует отделом поэзии в журнале «Знамя».

Живёт в столице.

* * *

Над Вологдою северные ветры

Раскачивают галочьи жилища,

И до полуночи не умолкает

Несметных стай тревожный переклик.

Как пасмурно... Сквозь снег вода сочится,

И окна поликлиники черны,

И только ненаглядный храм Софии

На косогоре борется со мглою...

В какую осень, ах, в какую осень

Причаливал поэт, погибший ныне,

На мглистый берег родины своей.

И девочка в заштопанной кофтёнке

Несла из магазина сетку с хлебом,

И двигался старинный пароход,

Играющий «Прощание славянки»...

Всё та же на наличниках резьба

И тот же деревянный дебаркадер,

И списанные на берег матросы

По-прежнему толпятся у ларьков.

...Здесь, в каменном, пустом особняке,

Нашёл себе пристанище художник,

И я спросила, тихо засмеявшись:

«Ты чо это со мной содеял, парень?»

И эти бедные родные пальцы

Поцеловала... Древняя столица,

Прости меня, я баба, азиатка,

Зелёными угрюмыми глазами

Вбирающая всё вокруг без спроса.

Прошу тебя, пресветлая София,

Ты забери взамен, что пожелаешь,

И только речь мою, лишь только речь оставь

И этого отдай мне человека,

Чтобы вовек дышать с ним талым снегом,

Стирать его суровые рубахи

И на спине нести, коль ослабеет.

ПОСЁЛОК

Я здесь росла, страшась всерьёз вещей вполне определённых:

Чудовищных по силе гроз и диких маршей похоронных.

Всё детство воздух сторожить! Так слушает акустик бездны,

И так зенитчик, может быть, вперяет взоры в сад небесный...

(И то: на несколько веков в те годы грустные, чудные

На сонмы летних облаков на перистые, кучевые

Я нагляделась.) Ввысь глаза! Так и жила в своем угаре:

Нейдёт ли с Маяка гроза? Не духовой оркестр ударил?

Чей вздох, чей первый грозный такт покой воздушный вдруг нарушил?..

Кому понадобилось так пытать безхитростную душу?

...Под низким облаком со мной речная галька, косогоры,

Ложбины с дождевой водой, атласно-серые заборы...

...Как одинокость сознаю! Как пахну ветром и загаром...

Одна отрада — тень свою гнать по дощатым тротуарам.

Глядеть в окошки: сплошь герань. За тюлем — фикусы в кадушках.

Сплошь вата серая вдоль рам в толченых ёлочных игрушках...

Казалось: сказочной красы в быту безхитростно-унылом

Висят настенные часы, что с самобойным репетиром...

Машина швейная. Накрыт росток стаканом запотелым.

И традесканция висит в консервной банке между делом.

И целлулоидный голыш подвыцвел, к публике спиною...

Да что! Кого тут удивишь и наготой и нищетою.

Завалинки. На крышах — толь простёган перепрелой рейкой.

Какой тоской и немотой... Ты что? Попробуй пожалей-ка...

Под коромыслами воды, за вёдрами с печной золою

Я знала, как зовут цветы: бегония, герань, алоэ.

Зачем всё так распалось тут? Поумирали наши деды.

И Лесопильную зовут — Сорокалетия Победы...

А вечно зеки мимо нас колонной шли по Лесопильной

И возвращались каждый раз серёдкою дороги пыльной.

Мне шёл пятнадцатый тогда, очкастой девочке сутулой,

Когда произошла беда с моим братишкой младшим Юрой.

Всех поспасали из реки, всех из-под лодки той достали,

И только Юру мужики с баграми сутками искали.

Искали, как светлел восток — и сколько свету в небе хватит...

Сосед наш Коля Шелудок его нашёл на перекате.

Уже в бельишко всё по швам речной песок успел набиться.

И был он взят и отдан нам потом улаговской больницей.

И то, что на плечах несли по виадуку, по Вокзальной,

Уже не знало ни земли, ни чёрной музыки рыдальной.

Я не могла глядеть на лес, на реку... Как мы с мамой жили?

Лишь помню слабый интерес к цветам, которые садили

Весной на клумбе под окном. Цвели — космеи, георгины

И бархатцы... Зловещий дом и комнаты — невыносимы.

Да помню я из жизни той — на угольной земле лежала:

Шла вдоль барака за водой и вдруг без памяти упала.

И раз уж вспомнить довелось барак, то надо брать не это,

А лёгонький в тени мороз и снег махорочного цвета

С подсолнечною шелухой, с кругами тёмными от вёдер,

С тряпицей мёрзлою, худой и сальным бурым льдом при входе.

И с воли, с воздуха темно глазам, хоть лампочка не гаснет.

И пахнет — лучше, чем вином — картошкою на постном масле.

А если людям повезло и дверь по коридору справа —

Весь день от солнышка светло, хоть пыль столбом — и то забава.

И подоконник сплошь забит землёй в стаканчиках тетрадных.

На солнце искрами горит ворсистый, нежный лес рассадный.

Пунцов, мясист среди людей и ванька-мокрый, безпечальный

В консервной баночке своей, обернутой фольгою чайной.

И в солнечном столбе горит часть зеркала в налёте пыльном.

И муха мёртвая висит в засохшем пузырьке чернильном.

И звонко ходики стучат над этажеркой бедной этой.

И сбоку на столе лежат очки, прикрытые газетой.

Сосед мой Коля Шелудок, портрет твой — для меня загвоздка.

Парнишка старый? Мужичок с чертами вечного подростка?

Был безответен, прост и мил. В песочных кудерьках опрятных.

Я смутно помню, что ходил в рубашках — розовых? салатных?

Жил дружелюбно средь людей. Голубоглаз. Не вышел ростом.

Я в дикошарости своей тебя не замечала просто.

...Я приезжала повидать свои места, которых жалко.

Толян Жидинский показать решил мне речку и рыбалку...

...Осока, таволга, чей лист сожмёшь — и крепко пахнет йодом.

А вот на камне — рыбья слизь, жестянка брошена народом.

Тьма паутов — гнусны, остры... Ольха, осина, глухо, дико.

И вдруг — нежнейший дух коры исторгло ивовое лыко.

Здесь трое спутников моих заговорили оживлённей,

И продрались мы в сей же миг к землянке, явно населённой.

Поскольку печь была тепла, на нарах — ворохом — одёжки,

И зарубежный (ну дела!) роман в малиновой обложке.

Стекло оконца. Чурбаки. Как в чистой баньке — ароматно.

Всё дико, странно для тайги, и бедно всё — и так нарядно...

Жилье бича? Не признаю. И то — какой из зимогоров

В берлогу тёмную свою попрёт рассаду помидоров?

Да где хозяин? Кто таков, под чьим в тайге живут призором

Гряда картофельных рядков, кусты гигантов-помидоров?

И вышел небольшой мужик. Сторожко шёл, с реки, должно быть,

На хруст внезапный, смех и крик... «Закон — тайга!» — закон особый.

Он поселковых новостей не жаждал, но не уклонялся,

И на непрошеных гостей все взглядывал и улыбался.

И извиняюще сказал, вертя какой-то прутик, что ли:

Тебя я сразу, мол, узнал, а ты меня не помнишь, Оля...

Рубиновый портвейн разлит, ушица пахнет, закипая,

И Коля Шелудок сидит, в костре рассеянно мешая.

Свидетельствую: так, как ты, живут лишь птицы — сойки, галки.

Где жить, коль зимы так круты? И ты ночуешь в кочегарке...

Под мост сбежали мы вчера — по рельсам шёл «пятьсот весёлый».

«Прощай, — написано, — дыра...» — и дальше назван наш посёлок.

Хожу всё, из колонок пью, курю на лавочках в смятенье:

Посёлок мой... Не узнаю... В таком великом запустенье.

Роддом, пекарня, клуб, вокзал словно кричат, дрожа от горя

(Меня здесь каждый камень знал!): «А ты меня не помнишь, Оля!»

Свидетельствую: наш роддом, где Юра закричал, где мамин

Взор шёл к стоящей под окном мне, маленькой, — роддом развален,

Закрыт, сметён как таковой с лица земли. Айда, гражданки,

В районный или областной роддом!.. К автобусной стоянке

Давайте, бабоньки, смелей иль утречком на поезд местный...

(Суть энергичней и сильней здесь выражается словесно.)

Я в магазинчик забежать хотела железнодорожный,

Да козы, как бичи, лежат и взором философски-ложным,

Нахальным смотрят на крыльце на очереди тихой скуку.

Почто же, ОРС, и в чьём лице обрёк ты бабушек на муку?

Свидетельствую: хлеба нет — законных двух буханок в руки.

...Одна, за восемьдесят лет, хрипит и кашляет в натуге:

«Ажно до колонья в груди... А что ж — приятно, не приятно,

Пекарни нет, вот и ходи за привозным туды-обратно...

Хоть легулярно бы везли! Четвёртый раз пришла, подруги...

Пошто пекарню извели?.. Помрёшь на энтом виадуге...»

...Что, например, посёлок мог на стол поставить на гулянку?

Ну — брагу... Белую — «сучок». Ну черемши солёной банку.

Ну вздрагивавший холодец. Тушёную картошку с мясом.

Сельдь в пене луковых колец, со скорбным ртом и сизым глазом,

Немного вдавленным в висок (крупица пряности пристала).

Иль рыбный иль иной пирог, пельмени, и грибы, и сало.

Кочанчик, розовый слегка, с налипшей радостно морковью.

С огня — сковороду ленка. «Как хариус берёт в верховьях!..»

Наш непременный винегрет, кету солёную — кусками,

Мочёных груш (тут яблок нет!) с их смугло-ржавыми боками.

Арбуз солёный. Огурцы. Да помидоры. Перчик жгучий.

И тёмной «конской» колбасы нарежут вдруг «на всякий случай».

...Варенья! На скатерку их, пусть живописец их напишет!..

Из жимолости, жёлтых слив, ранеток, земляники, вишен.

А это, где в простом стекле розетки — голубые блики

На закипающей смоле, наварено из голубики.

А вот из главных на столе (пока нарвёшь ведро — мученье!) —

Черносмородиновое, живое, так сказать, варенье.

Ватрушки... С творогом — одни. А вот с начинкой сизо-чёрной

Из молотой (не урони!) черёмухи, в них запечённой.

И крепкий, с нежной смуглиной (поджарить — он тёмно-медовый),

Не земляной, не покупной, а подлинный орех кедровый...

И вот он, мёд со всех цветов, со всех таёжных пасек тихих —

С черёмух, ландышей, жарков, саранок и сиреней диких...

С амурских лип, даурских ив, жасминов диких и пионов,

Багульников (мёд «пьяный» с них!), азалий и рододендронов.

С маньчжурских ясеней, лещин, малин июльских сахалинских,

С амурских бархатов, рябин, с калин, ты слышишь, буреинских!..

...Всё так, посёлок, жизнь моя, при смехотворной той зарплате...

И никакого минтая, тем более что он в томате.

Когда же это начались печальные метаморфозы?

Как паровозы с рельс снялись, вослед за ними — тепловозы...

Снесли на горке Дом бригад — он был единственным пристойным

Казённым зданьем, на мой взгляд, — чуть старомодным, белым, стройным.

Что там с депо произошло, не знаю... Но представить можно.

Всё, всё меж пальцев утекло — от школы железнодорожной...

Наш клуб, больница, магазин — всё ж е л е з н о д о р о ж н ы м было,

Хозяин добрый был — один... А тут — развал... Как подкосило...

Посёлок тычется в стекло, как будто вдруг утратил зренье.

Всё, всё меж пальцев утекло, от детских яслей до снабженья.

И — всё к удару не привык ум, долго спавший в человеке! —

Десятки тысяч нужных книг родной моей библиотеки!

Так выяснилось вот, что мы не узел железнодорожный

Довольно крупный, а, увы, лишь населённый пункт ничтожный.

При нас — обшарпанный вокзал, перрон асфальтовый разбитый...

Хоть Бог бы гарнизон послал в посёлок наш незнаменитый,

Но удалённый от очей имперьялистов... Жаль девчонок:

Средь разрушенческих страстей цветут здесь будто бы спросонок.

Конечно же, тайга, река... А пьют помногу и подолгу...

А эта вечная тоска на утлых магазинных полках!

И вот, устало-возмущён тем, что снабжение бездарно,

Посёлок преступил закон и браконьерит регулярно.

Когда кормили бы людей... А так — клянусь, не виноваты!

«Вот изюбрятина. Из ней котлет накрутишь — жестковаты...»

Когда к тебе, посёлок мой, то равнодушны, то жестоки...

«Да я за этой... за икрой... радикулит схватил в протоке...»

Хоть по-людски бы, говорю, чтобы душа не голосила...

«На похороны, так твою!.. дай водку! Нет, не отпустила...»

Библиотека наша — где? А где бригадная столовка

Та, прежняя? Твержу везде: где? где? Самой уже неловко.

Мне сорок лет. Как не была, живя в смятенье и сомненье,

А пятерых пережила глав государства тем не мене...

Свежайший воздух перемен... ...Все щепки влагою набухли.

Ты поднял голову с колен. А ну-ка глянь: остались угли?

Золу слепую ворошу: насквозь туманом прознобило.

И про себя произношу то, что тебе сказать решила:

Который, господи, годок тебе — и не сочту во страхе,

Земляк мой Коля Шелудок, ты жил напротив нас в бараке.

Ты помнишь, школа наша шла на демонстрацию колонной?

Какая музыка была, какой восторг был окрылённый!

Как я ждала всегда прилёт октябрьских или Первомая,

Чтоб этой вот колонны ход всем телом слышать, замирая.

И с Лесопильной, подходя пока что к клубу, мы слыхали:

Как звук гигантского дождя о виадук, уже стучали

Колонны первые ряды... Ах, за неделю-две прегрозно

Даны всей школе на цветы те стопки пухлой папиросной

Бумаги... И теперь, теперь — сплошной шумящий сад цветущий

Идёт... И все бегут за дверь — смотреть... Смеющийся, поющий...

О этот звук! — дрожит настил от слитных многих сот ударов,

И паровоз внизу пустил — ой, прямо в нас! — клубище пара.

Совсем не страшно: пар — вода... Я и похлеще пар видала.

Прабабушка меня всегда так от простуды врачевала:

На табуретке предо мной поставит чугунок с картошкой,

Кипевшей только... С головой иль одеялом, иль одёжкой

Какой-нибудь нас с чугунком накроет крепко, и не ною —

Безсмысленно. И шепотком: «Дыши сильней, Господь с тобою...»

Да, да, такие мысли шли, пока с колонной веткой машешь.

Вон там базарчик наш вдали. Мы с милой бабушкою наши

Носили сливы продавать, когда была я младше... В серый

Денёк. Мне нравилось стоять. Отпускники и офицеры

Нас очень быстро обошли, и мимолетно оглядели,

И на вокзал, смеясь, ушли, а сливы брать не захотели.

Но шёл чудесный серый свет от серых туч, и так счастливо,

Как драгоценные, в ответ светились маленькие сливы

Глубокой, тёплой желтизной... И тёмно-серый тёс базарный

Был всех темней... Они со мной: и серый свет и блеск янтарный...

А слив никто у нас не брал. И я глядела в ту низину

У бани, где белел, стоял дом для продажи керосину.

А если выше посмотреть, то сразу не минуешь бани.

Ей весело всю жизнь белеть там, за большими тополями.

Не признавалась никогда, как я любила втихомолку

Двор бани, пахнущий всегда по-госпитальному — карболкой.

Как нравилось сюда взбежать, дыханьем согревая руки...

Начнёшь, пожалуй, предвкушать едва ли не на виадуке

Блаженство банное в снега... А здесь-то радость! Пар. Парная.

И с кранов, с окон, с потолка за каплей капелька живая,

Помедлив, упадает вниз... И мил легчайший холод в вихре

Волос отжатых... И сошлись и шкафчика и шайки цифры.

(Пространщица — должна сказать, да не хочу...) Идёт, зевая,

Крючком мой шкафчик открывать к нам наша банщица хромая.

...И к зеркалу я подхожу. О, справив все дела, старухой

Сюда вернусь и погляжу на жизнь мою со смертной мукой.

Сегодня, через тридцать лет, всё те же подзеркальник, рама,

Стекло... Но вечный пар и свет стекло изъели... Из тумана

Чешуек серо-золотых ловлю знакомое пространство

Осклизлых стен лохматых... Их с каким-то диким постоянством

Решают здесь всю жизнь в одном зелёном цвете... Да, старухой

Сюда вернусь. Перед стеклом тут встану как перед разлукой...

Сместится слой передо мной, и женщиной зеленоглазой

И тёмно-алой от парной себя увижу я и сразу —

Невзрачной девушкою той, восторженною неуместно

Пред строгостью и простотой твоей, дымящаяся бездна...

И ту, что более всего близка мне, собранной и хмурой,

Фигурку детства моего — очкастой девочки сутулой —

Увижу... Чей так странен вид, чьё сердце малое тоскует,

Что Юра рядышком зарыт с прабабушкой Перепетуей...

И вот уже перед собой я вижу малого ребенка:

Пред отпотевшей глубиной стоит, поднявши головенку...

И тщится локти поместить на подзеркальник этот волглый,

И чёлкою сырой блестит, и в платьице каком-то долгом...

И вдруг — жемчужно-серый слой испарины рукой стирает

И пред слепящей чистотой зеркальной бездны — замирает...

Источник с форматированием