Сергей Михайлович Чепик (1953–2011) родился в Киеве, любимом городе Булгакова, в семье художников.

Окончил факультет монументальной живописи Ленинградского государственного академического института живописи, скульптуры и архитектуры им. И. Е. Репина (мастерская А. А. Мыльникова).

В 1988 году эмигрировал во Францию, и с тех пор жил и работал в Париже.

Сергей Чепик занимался не только иллюстрацией, живописью и станковой графикой, но и керамикой, и скульптурой.

Но нас интересуют его булгаковские работы. И здесь нужно сказать, что дед Сергея Михайловича по материнской линии – представитель известной дворянской фамилии Сабанеев – был однокашником Булгакова по Первой Киевской гимназии и по медицинскому университету.

В дни, о которых рассказывает «Белая гвардия», его родственники погибли, защищая Киев от банд Петлюры. Рассказывают, что Сабанеев после окончания университета переписывался с Булгаковым, и даже ездил к нему в Москву в дни болезни писателя.

А еще рассказывают, что сама Елена Сергеевна, вдова Булгакова, дала Сабанееву копию еще неопубликованного к тому времени романа «Мастер и Маргарита», которую тот читал внуку Сергею. Положа руку на сердце, скажем, что эти рассказы очень уж походят на семейные легенды, но вне зависимости от этого иллюстрации Сергея Михайловича к Булгакову достойны всяческого восхищения.

Для «Белой гвардии» художник сделал около четырех десятков иллюстраций, но как водится, в интернете можно найти лишь некоторые из них. И это очень печально, поскольку иллюстрации, по моему, просто прекрасны.

Булгаков пишет роман:
Я притянул насколько возможно мою казарменную лампу к столу и поверх ее зеленого колпака надел колпак из розовой бумаги, отчего бумага ожила. На ней я выписал слова: «И судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими».

Затем стал писать, не зная еще хорошо, что из этого выйдет.

Помнится, мне очень хотелось передать, как хорошо, когда дома тепло, часы, бьющие башенным боем в столовой, сонную дрему в постели, книги и мороз.

Писать вообще очень трудно, но это почему-то выходило легко. Печатать этого я вообще не собирался.

Как многоярусные соты, дымился и шумел и жил Город. Прекрасный в морозе и тумане на горах, над Днепром. Улицы курились дымкой, и скрипел сбитый гигантский снег. И в пять, и в шесть, и в семь этажей громоздились дома.
Сады стояли безмолвные и спокойные, отягченные белым, нетронутым снегом. И было садов в Городе так много, как ни в одном городе мира. Они раскинулись повсюду огромными пятнами, с аллеями, каштанами, оврагами, кленами и липами.

Шервинский не был особенно пьян, он поднял руку и сказал мощно:
— Не спешите, а слушайте. Н-но, прошу господ офицеров (Николка покраснел и побледнел) молчать пока о том, что я сообщу.

Маленький улан сразу почувствовал, что он, как никогда, в голосе, и розоватая гостиная наполнилась действительно чудовищным ураганом звуков, пел Шервинский эпиталаму богу Гименею, и как пел! Да, пожалуй, все вздор на свете, кроме такого голоса, как у Шервинского.

— Вы в раю, полковник? — спросил Турбин, чувствуя сладостный трепет, которого никогда не испытывает человек наяву.
— В гаю, — ответил Най-Турс голосом чистым и совершенно прозрачным, как ручей в городских лесах.

Раненько, раненько, когда солнышко заслало веселый луч в мрачное подземелье, ведущее с дворика в квартиру Василисы, тот, выглянув, увидал в луче знамение.

Оно было бесподобно в сиянии своих тридцати лет, в блеске монист на царственной екатерининской шее, в босых стройных ногах, в колышущейся упругой груди. Зубы видения сверкали, а от ресниц ложилась на щеки лиловая тень.

— Драться будут. Но полная неопытность. На сто двадцать юнкеров восемьдесят студентов, не умеющих держать в руках винтовку.

На кровном аргамаке, крытом царским вальтрапом с вензелями, поднимая аргамака на дыбы, сияя улыбкой, в треуголке, заломленной с поля, с белым султаном, лысоватый и сверкающий Александр вылетал перед артиллеристами.

Посылая им улыбку за улыбкой, исполненные коварного шарма, Александр взмахивал палашом и острием его указывал юнкерам на Бородинские полки. Клубочками ядер одевались Бородинские поля, и черной тучей штыков покрывалась даль на двухсаженном полотне.

Видение было в коричневом френче, коричневых же штанах-галифе и сапогах с желтыми жокейскими отворотами. Глаза, мутные и скорбные, глядели из глубочайших орбит невероятно огромной головы, коротко остриженной.

Несомненно, оно было молодо, видение-то, но кожа у него была на лице старческая, серенькая, и зубы глядели кривые и желтые. В руках у видения находилась большая клетка с накинутым на нее черным платком и распечатанное голубое письмо…

Елена не раз превращалась в черного и лишнего Лариосика, Сережина племянника, и, вновь возвращаясь в рыжую Елену, бегала пальцами где-то возле лба, и от этого было очень мало облегченья.

Еленины руки, обычно теплые и ловкие, теперь, как грабли, расхаживали длинно, дурацки и делали все самое ненужное, беспокойное, что отравляет мирному человеку жизнь на цейхгаузном проклятом дворе.

Елена с колен исподлобья смотрела на зубчатый венец над почерневшим ликом с ясными глазами и, протягивая руки, говорила шепотом:
— На тебя одна надежда, пречистая дева. На тебя. Умоли сына своего, умоли господа бога, чтоб послал чудо…

Как во сне двигаясь под напором входящих в двери, как во сне их видел Василиса.

В первом человеке все было волчье, так почему-то показалось Василисе.

Второй — гигант, занял почти до потолка переднюю Василисы. Он был румян бабьим полным и радостным румянцем, молод, и ничего у него не росло на щеках.

Третий был с провалившимся носом, изъеденным сбоку гноеточащей коростой, и сшитой и изуродованной шрамом губой.

Скачущий же Богдан яростно рвал коня со скалы, пытаясь улететь от тех, кто навис тяжестью на копытах. Лицо его, обращенное прямо в красный шар, было яростно, и по-прежнему булавой он указывал в дали.

Потом исчезло все, как будто никогда и не было. Остался только стынущий труп еврея в черном у входа на мост, да утоптанные хлопья сена, да конский навоз. И только труп и свидетельствовал, что Пэтурра не миф, что он действительно был…

Источник