Сын священника, родился в Вологде. В 17 лет стал рабочим на кожевенном заводе в подмосковной Сетуни, а ещё через два года поступает в Московский университет на факультет советского права; пишет стихи, становится участником нескольких литературных кружков: «Москва тогдашних лет просто кипела жизнью. Вели безконечные споры о будущем земного шара»*.
В феврале 1929 года арестован и приговорен к трём годам лагерей за распространение письма Ленина ХII съезду партии (так называемое «Завещание»).
Вернувшись, ведёт профессиональную журналистскую и литературную деятельность (пишет статьи в журналах, около 200 стихотворений, 150 сюжетов будущих рассказов...).
Новый арест в начале 1937-го: пять лет Колымы, к которым в 1943 году добавили ещё десять — назвал белоэмигранта И. Бунина русским классиком.
С 1953 года жил в Калининградской области, работая на предприятии по переработке торфа, пока не был реабилитирован в 1956-м, после чего снова возвращается в литературу: публикует сборники «Огниво» (1961 г.), «Шелест листьев» (1964 г.), «Дорога и судьба» (1967 г.) и многое др. «Колымские рассказы» впервые увидели свет в Лондоне в 1978 году.
С 1973 года — член СП СССР.
Умер Варлам Тихонович Шаламов в Москве (в психоневрологическом доме инвалидов).
В 2004 г. вышла объёмная «Новая книга» (воспоминания, записные книжки, переписка, следственные дела) В. Т. Шаламова (сост. И. Сиротинская).

_______________________________________
* Неколько моих жизней. 1964. Цит. по: Ш а л а м о в В. Стихотворения. М., 1988. С. 6.


* * *

Я не искал людские тайны,
Как следопыт.
Но мир изменчивый, случайный
Мной не забыт.

Тепло людского излученья
В лесной глуши,
Земные донные теченья
Живой души.

И слишком многое другое,
О чём нет слов,
Вставало грозное, нагое
Из всех углов...


* * *

На этой горной высоте
Ещё остались камни те,

Где ветер выбил письмена,
Где ветер высек имена,

Которые прочел бы Бог,
Когда б читать умел и мог.


* * *

Опоздав на десять сорок,
Хоть спешил я что есть сил,
Я улёгся на пригорок
И тихонько загрустил.

Это жизнь моя куда-то
Унеслась, как белый дым,
Белый дым в лучах заката
Над подлеском золотым.

Догоняя где-то лето,
Затихает стук колёс.
Никакого нет секрета
У горячих, горьких слёз...


* * *

Он сменит без людей, без книг,
Одной природе веря,
Свой человеческий язык
На междометья зверя.

Руками выроет ночлег
В хрустящих листьях шалых
Тот одичалый человек,
Интеллигент бывалый.

И выступающим ребром
Натягивая кожу,
Различья меж добром и злом
Определить не сможет.

Но вдруг, умывшись на заре
Водою ключевою,
Поднимет очи он горе
И точно волк завоет...


* * *

Я много лет дробил каменья
Не гневным ямбом, а кайлом.
Я жил позором преступленья
И вечной правды торжеством.

Пусть не душой в заветной лире —
Я телом тленья убегу
В моей нетопленой квартире,
На обжигающем снегу,

Где над моим безсмертным телом,
Что на руках несла зима,
Металась вьюга в платье белом,
Уже сошедшая с ума,

Как деревенская кликуша,
Которой вовсе невдомёк,
Что здесь хоронят раньше душу,
Сажая тело под замок.

Моя давнишняя подруга
Меня не чтит за мертвеца,
Она поёт и пляшет — вьюга,
Поёт и пляшет без конца.


КАМЕЯ

На склоне гор на склоне лет
Я выбил в камне твой портрет.

Кирка и обух топора
Надёжней хрупкого пера.

В страну морозов и мужчин
И преждевременных морщин

Я вызвал женские черты
Со всем отчаяньем тщеты.

Скалу с твоею головой
Я вправил в перстень снеговой.

И, чтоб не мучила тоска,
Я спрятал перстень в облака.


* * *

Память скрыла столько зла —
Без числа и меры.
Всю-то жизнь лгала, лгала,
Нет ей больше веры.

Может, нет ни городов,
Ни садов зелёных,
И жива лишь сила льдов
И морей солёных.

Может, мир — одни снега —
Звёздная дорога.
Может, мир — одна тайга
В пониманье Бога.


* * *

Я северянин. Я ценю тепло,
Я различаю, где добро, где зло.

Мне нужен мир, где всюду есть дома,
Где белым снегом вымыта зима.

Мне нужен клён с опавшею листвой
И крыша над моею головой.

Я — северянин, зимний человек,
Я каждый день ищу себе ночлег.

1964


ИЗ ДНЕВНИКА ЛОМОНОСОВА

Безсмертен только минерал,
И это всякому понятно.
Он никогда не умирал
И не рождался, вероятно.

Могучее здоровье есть
В обличье каменной породы,
И жизнь, быть может, лишь болезнь,
Недомогание природы.


РАКОВИНА

Я вроде тех окаменелостей,
Что появляются случайно,
Чтобы доставить миру в целости
Геологическую тайну.

Я сам — подобье хрупких раковин
Былого высохшего моря,
Покрытых вычурными знаками,
Как записью о разговоре.

Хочу шептать любому на ухо
Слова давнишнего прибоя,
А не хочу закрыться наглухо
И пренебречь судьбой любою.

И пусть не будет обнаружена
Последующими веками
Окаменевшая жемчужина
С окаменевшими стихами.


* * *

Не дождусь тепла-погоды
В ледяном саду.
Прямо к Богу чёрным ходом
Вечером пойду.

Попрошу у Бога места,
Тёплый уголок,
Где бы мог я слушать песни
И писать их мог.

Я б тихонько сел у печки,
Шевелил дрова,
Я б выдумывал без свечки
Тёплые слова.

Тают стены ледяные,
Тонет дом в слезах.
И горят твои ночные
Влажные глаза.


Постскриптум________________

Из «Колымских рассказов» В. Шаламова
АФИНСКИЕ НОЧИ (фрагменты)

Когда я кончил фельдшерские курсы и стал работать в больнице, главный лагерный вопрос — жить или не жить — был снят и было ясно, что только выстрел, или удар топора, или рухнувшая на голову вселенная помешают мне дожить до своего намеченного в небесах предела.
Всё это я чувствовал всем своим лагерным телом без всякого участия мысли. Вернее, мысль являлась, но без логической подготовки, как озарение, венчающее чисто физические процессы. Эти процессы приходили в измождённые, измученные цинготные раны — раны эти не затягивались десяток лет в лагерном теле, в человеческой ткани, испытанной на разрыв и сохраняющей, к моему собственному удивлению, колоссальный запас сил.
Я увидел, что формула Томаса Мора наполняется новым содержанием. Томас Мор в «Утопии» так определил четыре основные чувства человека, удовлетворение которых доставляет высшее блаженство, по Мору. На первое место Мор поставил голод — удовлетворение съеденной пищей; второе по силе чувство — половое; третье — мочеиспускание, четвертое — дефекация.
Именно этих главных четырёх удовольствий мы были лишены в лагере. < ... >

С любовью лагерное начальство боролось по циркулярам, блюло закон. Алиментарная дистрофия была постоянным союзником, могучим союзником власти в борьбе с человеческим либидо. Но и три другие чувства испытали под ударами судьбы в лице лагерного начальства те же изменения, те же искажения, те же превращения. < ... >
Пятым чувством является потребность в стихах.
У каждого грамотного фельдшера, сослуживца по аду, оказывается блокнот, куда записываются случайными разноцветными чернилами чужие стихи — не цитаты из Гегеля или Евангелия, а именно стихи.
Потребность слушать стихи, не учтённая Томасом Мором. И стихи находятся у всех.
Добровольский извлекает из-за пазухи какой-то толстый грязный блокнот, откуда слышатся божественные звуки. Бывший киносценарист Добровольский работал фельдшером в больнице.
Португалов, руководитель культбригады больницы, поражает образцами прекрасно действующей актёрской памяти, уже смазанной чуть-чуть маслом культработы. Португалов ничего не читает по бумажке — всё на память.
Я напрягаю свой мозг, отдавший когда-то столько времени стихам, и, к собственному удивлению, вижу, как помимо моей воли в гортани появляются давно забытые мной слова. Я вспоминаю не свои стихи, а стихи любимых мной поэтов — Тютчева, Боратынского, Пушкина, Анненского — в моей гортани.

Эти поэтические ночи начинались в девять часов вечера после поверки в больнице и кончались в одиннадцать-двенадцать часов ночи. Я и Добровольский были на дежурстве, а Португалов имел право опаздывать. Таких поэзоночей, которые позднее в больнице получили название афинских ночей, мы провели несколько.
Выяснилось сразу, что все мы — поклонники русской лирики начала двадцатого века.
Мой взнос: Блок, Пастернак, Анненский, Хлебников, Северянин, Каменский, Белый, Есенин, Тихонов, Ходасевич, Бунин. Из классиков: Тютчев, Боратынский, Пушкин, Лермонтов, Некрасов и Алексей Толстой.
Взнос Португалова: Гумилёв, Мандельштам, Ахматова, Цветаева, Тихонов, Сельвинский. Из классиков — Лермонтов и Григорьев, которого мы с Добровольским знали больше понаслышке и лишь на Колыме испытали меру его удивительных стихов.
Доля Добровольского: Маршак с переводами Бёрнса и Шекспира, Маяковский, Ахматова, Пастернак — до последних новинок тогдашнего «самиздата». < ... >

Все мы понимали, что стихи — это стихи, а не стихи — не стихи, что в поэзии известность ничего не решает. У каждого из нас был свой счёт к поэзии, я назвал бы его гамбургским, если бы этот термин не был так затаскан. Мы дружно решили не тратить время наших поэтических ночей на включение в нашу поэтическую устную антологию таких имён, как Багрицкий, Луговской, Светлов, хотя Португалов и был с кем-то из них в одной литературной группе. Список наш отстоялся давно. Наше голосование было тайным из тайных — ведь мы проголосовали за одни и те же имена много лет назад, каждый отдельно от другого, на Колыме.

#ВарламШаламов, #антологиярусскоголиризмаххвек, #студияалександравасинамакарова, #АлександрВасинМакаров, #русскийлиризм, #русскаяпоэзия,