Татьяна Глушкова

(21 декабря 1939 — 22 апреля 2001)

Татьяна Михайловна Глушкова

Фото Н. Кочнева

Родилась в Киеве. Родители — физики, умерли, когда дочери было тринадцать лет. Власть оставила ей жильё, был назначен опекун.

Поступила в Политехнический институт. Позже — Литературный (заочно). Работала два года экскурсоводом в Михайловском, потом в Киеве — радиожурналистом, библиотекарем.

Переехав в Москву, руководила семинаром поэзии в литературной студии при МГК ВЛКСМ.

«Белая улица» (1971 г.) — первая книга её стихов (всего опубликовано около десяти). Татьяна Михайловна Глушкова известна и как автор острых полемических статей.

* * *

Ушла в луга. Оставила записку,

что понапрасну — окликать и ждать,

что понапрасну будет гармонисту

наказывать страдания играть.

Я полюбила шёпот перелеска,

высокий, прямо в душу, шепоток,

и как шершава у листа нарезка,

когда ольховый падает листок.

И гуд цветка ромашкового, если

горячий шмель наведался сюда,

и жаворонка в дальнем поднебесье:

звени, певец крестьянского труда!

И этот тёплый дух ржаного лета,

на спелых нивах — тени облаков...

Ушла в луга. На волю. До рассвета;

до зимних вьюг; до майских холодов.

* * *

Всё о том — о былом, о любимом...

Будто гляну, как прежде, окрест —

и зелёным младенческим дымом

над рекой занимается лес...

А на старой, разбитой дороге,

где пустые трехтонки пылят,

восхищённо стрекочут сороки:

в бузине — колыбель соловьят!

В бузине — в двух шагах — наклониться

над прогорклым кустом, над рекой:

это пташьи знакомые лица,

это сгорбленный шмель луговой!..

Может, вовсе не долго осталось

мне идти по осенней весне,

а привяжется всякая малость

и напрасно запомнится мне!

Может, больше и не побываю

в этом влажном, раздетом краю,

может, вовсе своей не признаю

молчаливую юность мою,

но, когда к этой узкой землице

я, слепая, прильну наугад, —

будет сухо поземка кружиться,

будет сон мне младенческий сниться,

будет саднить, и мучить, и длиться:

в бузине — колыбель соловьят!..

* * *

Холода!.. На дощатом пороге

намерзает предутренний лёд.

Что там брезжит на юго-востоке?

Что там запад косматый несёт?

Всё короче, всё редкостней звуки.

Всё молчу — точно горло щадя...

Лишь орлиные очи разлуки

за широкой завесой дождя.

Лишь размокшие перья вороны

на тропинке аллеи глухой...

Но деревьев безмерные кроны,

запрокинувшись над головой,

издают не предсмертные стоны —

ропот жизни, еще не живой...

1974

ПОСЛЕДНИЕ ЗИМЫ ВОЙНЫ

Это чёрной печали тарелка

на стене в довоенном мелу.

Часовая крылатая стрелка,

обломясь, угодила в золу.

Это гордые радиосводки —

после Курска и после Орла.

И ни крохи у нас, ни щепотки

хлеба, соли — зима подмела!

Это я — в бесконечной простуде,

улыбаясь и грезя в жару,

вижу: яблочко пышет на блюде...

Очень может быть, вовсе умру.

Это комнаты льдистые своды.

Это стужа в задутой печи.

Потонули в снегах огороды.

Будто раны, чернеют грачи.

1983

* * *

И. С. К.

Эта грусть не сейчас родилась.

Это звякнул «Георгий» в коробке.

Это льётся над родиной вальс,

заливая маньчжурские сопки.

А в окне столб луны голубой —

словно хлынуло море на сушу.

Бескозырки плывут чередой

по мою сухопутную душу.

Далека ты, родная земля,

не видать в этом жёлтом тумане.

Гаолян покрывает поля,

точно сплю я сама в гаоляне.

Это с чёрной тарелки певец —

с чёрной пахоты, из-под Полтавы...

Где ж ты, лирник, рыдальщик, гонец —

вестовой нашей горестной славы?

Под конец еле слышен рассказ,

заносимый песком и метелью...

Это льётся над родиной вальс —

над твоей и моей колыбелью.

ПСКОВА

А ты что скажешь, тихая Пскова,

вся в камушках, вся в утках краснолапых,

в косынках белых... В беленьких церквушках,

построенных не Богу — просто так.

Так вырезает добрая рука

из дерева

лошадок деревянных:

всё на потеху людям!

Этот труд — не труд,

улыбка...

Летним днём

иду по берегу.

Щебёнка. Камень. Песок, покрытый

тощей муравой.

Заборы. Гроздья кисловатых яблок.

И пёс бредёт неведомо куда,

на солнце дальнее по-стариковски щуря

глаза...

А на Пскове — все женщины стирают.

В косынках белых женщины стирают

мужчинам всей земли.

Плывут рубахи,

усталые холщовые рубахи,

и дышат полной грудью.

Облака

над головами медленно проходят.

Скажи мне, сколько лет тебе, вода?

И сколько лет здесь женщины стирают

и тяжкими руками напрягают

любви и верности крутые паруса?

Скажи мне, сколько слёз в тебе, Пскова?

1965

* * *

Большое клеверное поле.

В июле. На закате. В берегах

протяжных сосен. Каждая несёт

по тёмной тучке смоляных иголок

на краешке ствола... А дальше — злаков,

звенящих, позлащённых, перезрелых,

крылатая косая полоса. И клевер, клевер,

серебристый клевер — чуть розоватый,

розово-седой, большеголовый, сонный.

Нелегко

пушистому цветку стоять под солнцем

навытяжку...

Малиновое поле.

И солнца раскалённый полный шар

малинов. И малиновые тени

бегут по ниве.

В низкой вышине

малиновое солнце — будто вишня:

так тяжко наклоняется к руке.

И я стою средь клевера.

Одна — посередине мира.

В тишине.

В июле.

И пылающие краски

малинового клеверного мира

я пью задумчиво, медлительно, чуть сонно,

как дети пьют парное молоко...

Так начиналось детство у меня.

Как видите, я счастлива.

Наверно,

я родилась под доброю звездой...

1966

* * *

Ночей моих глухая маета

и путь безлунный, что от крестной муки —

до отрешенья, за которым звуки,

но не из сердца, нет, не изо рта —

из чернозевья, из небытия,

из памяти чужой, от милых, с воли

текут, — и вовсе не повинна я

ни в древнем счастье, ни в грядущей боли,

покуда так, бездумная, плыву

в стрекозьих реках, и весна клубится,

а может, сплю и вижу наяву

сожжённый двор, сухую синеву,

каштан, пронёсший тучную листву,

и всех, кого к себе не призову,

и всё, что вовсе не могло случиться...

1977

ВЕЧЕР

Последний луч погас — и синева стемнела,

а миг назад — какой густел рубин!..

И золото пшениц отяжелело,

как под дождем намокло — потускнело,

и лес сомкнулся, пиками вершин

пугая небо...

Но озёрным оком

ещё синеет ясный василёк —

средь колеи, на выселке далёком,

за нивою, без братьев одинок,

и седоватым кустиком широким

кружит на стыке глинистых дорог...

А хмель, как бы щербатую колонну,

обвил черёмухи засохший ствол.

Ему б лепиться к знойному балкону,

плющом бы слыть и мандолины звону

внимать, и меховеть, и благосклонну

к влюблённым быть... А он в лесу расцвёл.

Но вот уж ввысь и вдаль по небосклону

подпасок-месяц, как серпок, пошёл.

Ещё снежком присыпанный, прозрачный...

В малиннике зелёном — кутерьма

последних бабочек в наряде брачном.

Всё глубже небо. Но ещё не тьма,

а полусвет, а полусонный лепет

гераней влажных — осыпают цвет,

и дымный пруд, и неурочный щебет,

с закатом перепутавший рассвет...

И царь-репей с серебряным подбоем

свекольного бутона — средь крапив —

уходит в ночь — как будто перед боем,

закован в сталь, суров и молчалив.

Пора и нам...

1980

* * *

Ни страха, ни обиды, ни тоски...

Взгляните — и увериться могли бы:

как будто крымской розы лепестки,

струятся листья золотистой липы.

Как будто начинается весна —

такая синь прохладная разлита...

А это ничего, что я одна:

ещё не всё, что надобно, разбито!

Ещё не всё, что вспомнится, прошло,

что сбудется... И даже расставанье

парит, как будто рваное крыло,

за морем — в Ледовитом океане...

А здесь такая нежная жара,

и столько дел в разрытом огороде,

и тонкая кружится мошкара

в рассеянной вечерней позолоте.

А луч играет, прядает, дрожит...

Стрекочет трактор в перелеске дальнем.

И тень от камня так легко лежит,

как будто вовсе не согласна с камнем —

ни в тяжести, ни в цвете, ни в тепле,

ни в этой доле — на пустой дороге.

Как весело на сумрачной земле!

Какое утро стынет на пороге...

1976

Татьяна Глушкова. "Антология русского лиризма. ХХ век".