Юрий Грунин

(21 мая 1921 — 25 апреля 2014)

Юрий Васильевич Грунин

Фото из архива автора

Год рождения — 1921. Место рождения — Симбирск (с 1924 года Ульяновск). После школы учился в Казанском художественном училище, в здании которого висит мемориальная доска с его именем среди погибших.

На фронт попал в апреле 1942 года, а в мае, когда его часть попала под огонь своей же артиллерии, Ю. Грунин получил тяжёлую контузию и в бессознательном состоянии был подобран немцами. В фашистских лагерях для военнопленных продолжал писать стихи. В 1945 году оказался в английской оккупационной зоне, откуда был передан в репатриационный лагерь № 211 (Германия, Бютцов), т. е. в сортировочную тюрьму Советской зоны оккупации Германии. Там же состоялся суд, на котором прокурор требовал высшей меры — «за измену Родине»… Приговор: десять лет исправительно-трудовых лагерей плюс пять лет ссылки. Отбывал срок на Северном Урале (Усольлаг), потом в Центральном Казахстане — на медных рудниках Джезказгана*. В этом городе поселился после освобождения в 1955 году, работал художником, архитектором. С 1956 года, после снятия судимости, всё свободное время посвящал литературной работе. Писал стихи, посылал известным поэтам (Сельвинскому, Слуцкому, Твардовскому и др.), получал лестные отзывы и объяснения, что «печатать пока не время».

Стихи Юрия Васильевича Грунина начали появляться в периодике с конца 80-х годов, в 1993 году в Алматы вышла книга стихотворений «Пелена плена», в 1996 году — «Моя планида», в 1999 — «Предсмертие» (Томск).

С 1991 года Ю. Грунин — член Союза писателей СССР. Жил в Джезказгане.

Умер в 2014 г.

_______________________________

* Д ж е з к а з г а н — медная копь (казах.).

ШИНЕЛЬ

Собачья жизнь. Собачий холод.

Конвой неистовствует: — Шнелль!

Ты ветром весь продут, измолот.

Не согревает и шинель.

А ночью кто-нибудь от стужи

покинет молча белый свет.

И, холод тела обнаружив,

шинель его возьмёт сосед.

Поэтому мы спим по парам —

ты друга обогреть сумей!

А коли что — не кто попало,

а друг твою возьмёт шинель.

Возьмёт — и на свою натянет.

Пусть неуклюже, — ничего!

И тем теплом тебя помянет,

теплом дыханья твоего.

В твоей советской, в той суконной

пусть будет он душой сильней,

и нет ему других законней,

чем эта русская шинель.

* * *

Немец жрёт на подоконнике

с помидорами фасоль

да мусолит на гармонике

гамму до-ре-ми-фа-соль.

Рыжий, из арийцев чёртовых,

ест, как клоуны едят.

На него две дуры чокнутых

зачарованно глядят.

Немец ест, а ты не ел давно,

и в глазах твоих черно.

И ведут тебя — неведомо,

кто, куда и для чего.

Немец — хвост трубою: держит он

перед дурами фасон

и старательно, со скрежетом

пилит до-ре-ми-фа-соль.

А тебя ведут допрашивать —

что ты знаешь, кто таков, —

станут уши охорашивать,

чтоб ты слушал, бестолков,

проиграют, как по клавишам,

по белым твоим зубам, —

словно гамму немец давешний

на гармонике для дам.

А потом пойдёшь с допроса ты —

коридорами, босой.

Запеклась в ушах коростою,

кровью до-ре-ми-фа-соль.

1943,

Малое Засово

ПЕРЕСЫЛЬНЫЙ ЛАГЕРЬ

Соликамск. Ни соли, ни Камы.

Суп без соли, судьба без прикрас.

И воды не дают покамест.

Соликамск.

Ты знаком мне из географии:

солнце раннее, школьный класс.

Ты — замком в моей биографии,

солью в раны мои — Соликамск.

Тут, понятно, не хлебосолье —

не до отдыха и услад.

На засолку нас всех — в Усолье,

в зашифрованный Усольлаг.

Мы идём под конвоем парами.

Скользкий наст.

Как ты кос и чёрен хибарами,

Соликамск!

Сотни сказок в сердцах оборваны,

сотни ласк.

Мы — безликие, мы — покорные,

Соликамск.

Соликамск. Ни соли, ни Камы.

Сколько нас тут прошло по векам?

Сколько нас, таких неприкаянных,

Соликамск?

1947

ПОСЛЕ ВОЙНЫ

Мягкий вечер скрадывает звуки.

Наступает время для пера.

О любви, о тягости разлуки

мне с тобой поговорить пора.

Я тебе не клялся верной клятвой,

золотого не дарил кольца —

просто помню голос, помню взгляд твой

и черты любимого лица.

Ждёшь ли ты, коли прошли все сроки?

Не померк ли блеск весёлых глаз?

За четыре года эти строки

я пишу сегодня в первый раз.

Позади — война, загоны плена,

прозябание по лагерям.

Впереди — не видно перемены:

снова двор, где вышки по углам.

А седые дни проходят мимо.

А в судьбе опять немая мгла.

Только ты, как свет, незаменима,

ты, как песня, мне всегда мила.

Я к тебе протягиваю руки.

Ты мне и невеста, и сестра.

Вязкий вечер скрадывает звуки

мёртвого тюремного двора.

Сентябрь 1945,

Бютцов, Германия,

репатриационный лагерь № 211

СВЕЧА

Красивый карандаш —

свеча из парафина —

рисует тени на стене в ночи.

Пусть за ночь от свечи

осталась половина —

ловлю её лучи.

Вот так бы мне гореть,

немым огнём крича.

А коли умереть —

достойно, как свеча.

1948

* * *

Ни о чём, о Боже, не молю я,

не прошу — пристрой меня в раю.

Только дай мне радость поцелуя,

возврати мне волюшку мою!

Я живу, хоть есть седьмое небо,

под семью замками взаперти.

О, хоть раз ещё на воле мне бы

все родные тропки обойти!

У меня, смотри, виски седые.

Мне морщин и шрамов не стереть.

Дай же мне хоть где-нибудь в Сибири

на свободу-волю посмотреть!

Чтоб потом, в дороге умирая

(только не от петли бы своей),

отойти не к млечным высям рая,

а к знакомым запахам полей.

1950

ГОРДОЕ ТЕРПЕНЬЕ

Такие строки не умрут.

Их вещий смысл постиг теперь я:

«Во глубине сибирских руд

Храните гордое терпенье».

В углу, во глубине, в себе.

В Сибири. В сером серебре

своих висков.

Во льдах, в граните —

к своей земле, к своей судьбе

терпенье долгое храните!

Не зло, не горечь, не печаль —

они пройдут угрюмой тенью.

Пред нами — дней грядущих даль.

Храните трудное терпенье!

Пусть ночью — нары, днём — кирка.

И пусть сердца легко ранимы,

пусть наша правда далека —

терпенье твердое храним мы.

Оно нам силой станет тут,

спасет от мрака отупенья.

Во глубине сибирских руд

храните гордое терпенье.

1952

Источник с форматированием